Неистовый Ростислав. Вечера с Николаем Клюевым

ссылка на оригинал

Страницы будущей книги

 Перед Рождеством 1935 года Славе нездо­ровилось. Он сидел дома. Против обыкновения ему не пи­салось. В это время и пронесся слух, что в Томске появился со­сланный сюда Клюев. Мы люби­ли его стихи, и я решила доста­вить приятное мужу. Разузнав адрес Клюева, я пошла пригла­сить его к нам на елку.

Он вышел ко мне в переднюю. Я увидела совершенно седого старца с довольно длинными волосами и большой седой же бородой, в рубахе навыпуск, с пояском и в брюках, заправлен­ных в валенки. Меня очень уди­вило, когда впоследствии он сказал, что ему нет и пятидеся­ти лет. Он очень благодарил и обещал прийти, но в этот день не пришел, так как побоялся, что у нас будут гости.

Клюев пришел через несколь­ко дней вечером. Слава ожил. Сидя у елки,  Николай Алексее­вич рассказывал нам «Сказ о коте Евстафии», как говорили сказители его родины,  - с выра­зительным звукоподражанием, мимикой и жестами. Я была со­вершенно зачарована, и в пер­вый раз после смерти детей, когда все краски жизни для меня померкли и ничто не радовало, я ощутила радость соприкосно­вения с чудесным, совершенно незнакомым, но очень родным миром. Я вполне понимаю Ша­ляпина, который, по словам Клю­ева, врывался к нему иногда поздно ночью в его московскую квартиру на Спиридоновке, где все дышало Поморьем (и иконы старинной живописи, и художественная домашняя утварь), са­дился ему в ноги на кровать и просил:

- Николушка,  расскажи свои чудесные сказы.

Он мог слушать их до утра, уходил отдохнувшим и как бы омывшимся в потоках этого ча­родейского искусства от ночных пирушек или утомивших его выступлений.

Клюевский дар звукоподра­жания был поразителен. Он изо­бражал жужжание мухи под пальцами ребенка, разных жи­вотных, мог говорить разными голосами, так что трудно было себе представить, что это гово­рит один человек. Впоследст­вии он не раз рассказывал нам свои сказы: мы с мужем всегда слушали их с не меньшим на­слаждением, чем наши дети.

Прекрасны были отрывки из неоконченной поэмы о его ма­тери, особенно в исполнении автора.

Мать была старшая в много­численной семье знаменитого в тех местах помора. Его парус­ные суда ходили с товарами в Скандинавию. Он дал дочери хорошее по тем представлени­ям образование. Кроме русско­го и славянского, она хорошо знала греческий и, кажется, арабский языки. Она много чи­тала, прекрасно вышивала. По­моры жили далеко друг от друга, но у молодежи был обычай собираться на посиделки. Там слу­шали старинные сказы, пели свои поморские песни. Девуш­ки вышивали. Ей, кажется, и шестнадцати не было, когда она встретилась там с мальчиком из бедной семьи. Они полюбили друг друга. Ваня подарил ей на память поясок; она всегда носи­ла его. Отец и слышать не хотел о Ване и запретил ей ходить на посиделки. Она решила уйти на богомолье в Царьград, о кото­ром много читала, и однажды зимой убежала из дома с маленькой котомкой. Долго шла она лесом, устала. Начало смер­каться. Она села на пенек, огля­делась и заметила дымок. Под­умала, что там спасается какой-нибудь отшельник, пошла на дымок и вдруг провалилась в берлогу медведя. Он проснул­ся, заревел, встал над ней на задние лапы, огромный и страш­ный.

- Ваня! - закричала она.

Ваня промышлял в лесу, уви­дел следы и был поражен - жен­ские боты. По следам он дошел до пенька и нашел там обронен­ный поясок - свой подарок. Ки­нулся по следам дальше, и в тот момент, когда раздался крик «Ваня!», прыгнул в яму и вонзил нож в сердце медведя. Тот рух­нул, но успел разодрать Ване грудную клетку. Она подхватила своего спасителя и еще некото­рое время видела, как билось его обнаженное сердце. Так ут­ром и застала ее погоня, пос­ланная отцом. С мертвым Ваней на коленях.

Девушка заперлась со свои­ми книгами и никого не хотела видеть. Вскоре страшная буря потопила все корабли отца, и он должен был разориться. Круп­ный и богатый китопромышлен­ник Клюев обещал спасти от беды, если за него отдадут стар­шую дочку. Для себя она уже ничего не хотела и согласилась, чтобы спасти семью. Муж был много старше ее, чуть ли не на тридцать лет, хмурый, сильный, нелюдимый. На кита ходил один с гарпуном. Дома он бывал ред­ко. Молодая жена продолжала свою затворническую жизнь.

К ней, как к начетчице, стали приходить люди за советом и утешением. В Поморье был обы­чай считать заместительницей Богородицы на земле какую-нибудь мудрую и благочести­вую женщину. За такую ее и принимали.

Единственной радостью стал сынок Николушка, названный в честь Святослава, в иночестве Николы Святоши. Он рос тихим, мечтательным мальчиком. Мог часами сидеть у окна, смотреть на большое дерево, на облака и фантазировать. Мать учила его всему, что знала сама. От нее он перенял сказы. Сын очень лю­бил мать, а отца боялся. При его появлении все мрачнело. Нако­нец удача покинула его. Оче­редной поход на кита закончил­ся катастрофой, смертельно раненного отца привезли до­мой. Маленький Николушка сто­ял в его горнице и со страхом смотрел на умирающего. Вдруг он увидел за дверью черта с рогами и хвостом. Он был так омерзителен, что нет слов для его описания. Если бы люди видели его, добавил Николай Алексеевич, то перестали бы делать многое из того, что дела­ют сейчас.

 

Клюев стал часто бы­вать у нас. Мы всегда были рады его приходу. Он умел открывать людям пре­красный мир, который видел вокруг себя. Как-то нам с ним было по пути. Он часто останавливался то перед какой-то елоч­кой, то перед березкой и гово­рил о том, как у них расположе­ны ветки, на что они похожи. Получалась чуть ли не поэма. Остановился перед домиком, мимо которого я часто проходи­ла, не замечая его, а тут и сама начинала видеть, что «время разукрасило стены, как не смог бы сделать ни один художник», - и «нарочно так не придумаешь», как гармонирует резьба наличников с общей архитектурой это­го столетничка. То, что этому крепкому домику не меньше ста  лет, видно из того, как срублены лапы. Как-то он сказал, глядя на валенки с розовыми разводами, стоявшие на печке:

- Для вас это валенки сушатся на печке, а для меня - это целая поэма.

При нем все окружающее становилось ближе, милее, уютнее. Все хотелось сделать так, чтобы и у нас на кухне «заулыбались и печь, и скамья, булькнула звон­ко гусыня-бадья» (из поэмы «Мать-Суббота»).

Особенно любила я его сбор­ник «Сосен перезвон». Я спро­сила его, почему в его ранних стихах сосны шептали про «мрак и тюрьму», Про мерцание звезд за решеткой, Про бубенчик в жестоком пути, Про седые бу­рятские дали». Было ли это в его  жизни, встречал ли ту, что «по­гибла, любя»? Он ответил, что такую не встречал, что ничего этого у него не было и даже угрозы такой не ощущал, что, очевидно, это было предчувст­вие того, что с ним случилось теперь.

Он рассказывал о Есенине, которого очень любил и жалел. Говорил, что он был светлым, лучезарным юношей, когда по­явился из Рязани. Пьяницей он никогда не был, но из удали однажды выпил горящий спирт и с тех пор ничего не мог про­глотить без водки, так как обжег вкусовые нервы. Дункан была прекрасна как человек и внесла много света в его не­счастную жизнь. Мнение, что Есенин повесился из-за нее неправильно.

Говорить своим образным языком о том, что ему дорого, Клюев мог только в соответствующей обстановке и далеко не со всеми. Детская возня даже в соседней комнате делала его молчаливым. Он спокойно си­дел рядом в Ростиславом Сер­геевичем, пока тот писал, и ждал, когда дети заснут. Мне даже казалось, что мое молчаливое присутствие мешало ему, пото­му что самое интересное он рассказывал тогда, когда я не могла больше бороться со сном, так как вставала очень рано. Их беседы длились долго и доставляли Ростиславу Сергеевичу большое удовольствие. Николай Алексеевич часто оставался у нас ночевать.

Клюев познакомился у нас с двумя семьями, и стал заходить к ним в гости, но у них разгова­ривал, как он прекрасно умел, ни о чем, и они жаловались, что к ним он приходит, очевидно, чтобы вкусно поесть.

О материальных условиях своей жизни он никогда не гово­рил. Только незадолго до арес­та в 1937 году предложил нам купить у него, по его словам, прекрасную, легкую поморскую доху за сто рублей. Нам это было не по карману. По улицам он ходил в длинной поддевке, меховой шапке и валенках. На базаре, как он рассказывал, его принимали за духовное лицо, и женщины клали в его необъят­ные карманы яйца, пирожки и пр. К нам же он приходил явно не для еды, так как она была довольно скудной, и за столом только приговаривал:

- А сюда полагается еще мас­лица, а сюда бы еще сахарку.

Клюев говорил, что поэт в сти­хах должен говорить только ви­димыми образами, поэтому сти­хи В. Соловьева он не считал стихами. К своему творчеству относился с полной ответствен­ностью: «Обливаясь кровавым потом, я несу кровавый крест». Революцию он приветствовал своей поэмой «Красный звон», которую, по его словам, часто и с большим успехом декламиро­вали в первые годы после рево­люции. Его радовало равноправие народов, его душе была близка идея мира между наро­дами. Но его ранило, что «Свершилась смертельная кража. Раз­венчана Мать-Красота», что «стих обмелел», что «мы забыли цветик душистый на груди колы­бельных полей». Ему хочется «Поселиться в лесной избушке С кудесником-петухом. Чтоб не знать, как боровы-пушки Извер­гают чугунный гром». С болью он пишет: «Меня хоронят, хоро­нят Построчная тля, жуки, Навозные проворонят Ледоход словесной реки... Погребают меня так рано. Тридцатилетием бородачом. Засыпают книжным гуано И брюсовским сюртуком». Но хочется верить: «Пусть пла­каты горланят: «Падите в прах Перед углем чумазым, прожор­ливой домной...». Воспарит моя песня на струнах-крылах. В позаречную высь, где фавор беспотемный». И еще: «Грянет час, и к мужицкой лире Припадут пролетарские дети». Эти выдержки взяты из сборника «Львиный хлеб», изданного в 1922 г. Пи­сал ли он еще стихи, не знаю. Говорил, что давно их не писал. Обычно стихи ему снились, и он записывал их. Может быть, они перестали сниться ему? По его словам, его сослали в Сибирь за саботаж по отношению к со­бственной музе. В то время он работал над поэмами «О мате­ри» и «Беломорканал». Их у него отобрали. Наизусть он их не помнил, декламировал отрыв­ки, дополняя остальное расска­зами. Это было лучшее из все­го, что он написал.

Мы любили, когда он прихо­дил. Больще всего я радовалась за Славу: для него эти беседы были лучшим отдыхом.

Заметки на полях.

В Си­бирь Клюева сослали, конеч­но же, не за саботаж к собственной музе! Про сабо­таж он говорил, помня, что любое его слово может до­йти до «больших ушей» НКВД. Вера Валентиновна не почув­ствовала за ними самоиронии, потому что была сосредоточена на своих переживаниях. Но Ростислав Сергеевич наверня­ка понял, потому что и он попал в Сибирь за тот же самый «сабо­таж».

На самом деле арестовали Клюева за поэму «Погорельщина». Из Колпашева, куда его выслали вначале, он писал своему другу - поэту Сергею Клычкову:

«...Я сгорел на своей «Погорельщине», как некогда сгорел мой прадед протопоп Аввакум на костре пустозерском. Кровь моя волей или неволей связует две эпохи: озаренную смолис­тыми кострами и запалами са­мосожжений эпоху царя Федо­ра Алексеевича и нашу, такую юную и потому многого не зна­ющую. Я сослан в Нарым, в поселок Колпашев на верную и мучительную смерть. Она, ды­рявая и свирепая, стоит уже за моими плечами. Четыре месяца тюрьмы и этапов, только по от­рывному календарю скоро про­ходящих и легких, обглодали меня до костей. Ты знаешь, как я вообще слаб здоровьем, те­перь же я навсегда загублен, вновь опухоли, сильнейшее го­ловокружение, даже со рвотой, чего раньше не было. Поселок Колпашев - это бугор глины, усеянный почерневшим от бед и непегодиц избами, дотуга на­битый ссыльными. Есть нечего, продуктов нет или они до смешного дороги. У меня никаких средств к жизни, милостыню же здесь подавать некому, ибо все одинаково рыщут, как волки, в погоне за жраньем».

А вот из письма жене Клычкова:

«...В Томске глубокая зима. Мороз под 400. Я без вале­нок, и в базарные дни мне реже удается выходить за милосты­ней. Подают картошку, очень редко хлеб. Деньгами от двух до трех рублей - в продолжение почти целого дня - от 6 утра до 4 дня, когда базар разъезжает­ся. Но это не каждое воскре­сенье, когда и бывает мой вы­ход за пропитанием. Из подан­ного варю иногда похлебку, куда полагаю все: хлебные крошки, дикий чеснок, картошку, брюк­ву, даже немного клеверного сена, если оно попадает в крестьянских возах. Пью кипя­ток с брусникой, но хлеба мало. Сахар - великая редкость. Впе­реди морозы под 600, но мне страшно умереть на улице. Ах, если бы в тепле у печки! Где мое сердце, где мои песни?!».

Клюева и Ильина многое свя­зывало - душевная глубина, да­ровитость, безоглядная любовь к поэзии. На долю обоих выпали суровые испытания. Оба прошли через Нарым. И погибли одновременно - в томской тюрь­ме. Но письма, отправленные ими из Сибири, и по тону, и по содержании. Существенно отличаются, орисовывая несхожесть в их характерах. Ильин был сильным, деятельным, Клюев - созерцательным, рефлек­тивным.

В одном из писем Клюева (февраль 1935 года) есть такие строки: «Я познакомился с одной очень редкой семьей - ученого-геолога. Сам отец пи­шет какое-то удивительное про­изведение,  ради истины, зара­батывает лишь на пропитание, не предает своего откровения. Это люди чистые и герои. Поси­деть у них приятно. Я иногда и ночую у них. Поедет сам хозяин в Москву, зайдет к Вам - он очень простой, - хотя, ума у него палата».

Это - об Ильиных,

А вот еще (октябрь 1935 года):

«Какое здесь прекрасное кладбище - на высоком берегу реки Томи березовая и пихто­вая роща, есть много замеча­тельных могил... Но жаворонков и сельских ласточек по весне не слышно. Ласточки только береговые, и множество сизых яс­требов. Еще до Покрова выпал глубокий снег, ветер низкий, всежарящий, ищущий и челове­чески бездомный. Мой знако­мый геолог говорит, что и ветер здесь ссыльный, из Памира или из-за Гималаев...».

В ту пору Игорю Ильину было одиннадцать лет. Его поразил «дедушка Клюев». Усевшись под елку, он вдруг преобразился в старую пряху, правая рука кото­рой крутит воображаемое вере­тено, левая сучит пряжу. Поли­лась неторопливая окающая речь. То и дело поплевывая на пальцы, Клюев повел «Сказ о коте Евстафии».

Много лет спустя Игорь Ро­стиславович записал по памяти этот простой и многозначный сказ. Вчитаемся в него:

«...Нагнал страху кот Евста­фий на всех мышей. Одних пе­реловил, и погибли они мученической смертью в кошачьих ла­пах, других напугал до смерти. Старая мудрая мышь Степани­да собрала всех мышей на со­вет и говорит:

- Плохие времена настали, сестрицы.  Переловит нас всех кот Евстафий, и кончится наш мышиный род. Что делать бу­дем?

Приуныли мыши, пищат жа­лобно (помирать-то всем ведь неохота!), а куда пойдешь, кому скажешь? И говорит тогда Сте­панида:

- Давайте, подруги, вот что сделаем. Не будем из наших нор вылезать. Лучше голодную смерть принять, чем в лапах у кота-разбойника оказаться.

На том и порешили. Сидят мыши по норам, затаились, ста­рые запасы поедают. А коту Ев­стафию совсем плохая жизнь стала. Хозяева не кормят, говорят:

- Мышей лови!

А как их ловить, если они на свет божий не вылезают? В нору-то ведь не заберешься...

Думал-думал кот Евстафий, как ему быть, что делать, и над­умал. Залез в печную трубу, весь как есть в саже перемазался, а потом лег посреди комнаты и лежит, по сторонам не смотрит.

Самая бойкая мышка-непоседа Ефимия случись в ту пору у выхода из своей норки. Скучно ей стало, поди-ка, взаперти си­деть или очень уж проголодалась - кто ее знает? Видит - лежит кот Евстафий посреди комнаты, весь черный и по сто­ронам не глядит.

- Что это с тобой, Евстафий? - спрашивает его Ефимия из своей норки. - Никак ты посхимился?

- Посхимился, матушка Ефи­мия, посхимился.

- И скоромного теперь не ешь?

- Не ем, матушка Ефимия, в рот не беру.

- И нас, мышей, ловить теперь не будешь?

- Не буду, матушка Ефимия, не буду. Какие мне теперь мыши?! Ох, грехи наши тяжкие!

Побежала Ефимия к своим подругам, говорит:

- Радость-то какая, сестрицы, - кот Евстафий посхимился! Лежит, весь черный, по   сторо­нам не глядит, скоромного в рот не берет и нас ловить теперь не будет!

Мудрая мышь Степанида говорит, что тут еще посмотреть надо, как бы чего не вышло, да ее никто и слушать не стал: кот- то весь схиму принял!

Выскочили мыши из своих нор и давай вокруг Евстафия хоро­вод водить. Пляшут все, раду­ются, что на свет белый вырва­лись. А бойкая Ефимия даже за хвост кота дернула – вот, мол, тебе старый греховодник, за все твои прегрешения!

Только вдруг как вскочит Ев­стафий, как кинется - тут глупая Ефимия и попала в зубы хитро­му коту».

Этот сказ и ныне не потерял своего смысла. Его персонажи легко узнаваемы. Мы живем в пору больших обещаний, кото­рые хронически не выполняют­ся, в пору больших разруше­ний. Не зря говорится: «Сказка -  ложь, да в ней намек, добрым молодцам - урок».

А в ту пору кот Евстафий но­сил, разумеется, чекистские погоны. На них, веселя детей, и намекал взрослым дедушка Клю­ев.

Ильина В., Заплавный С.

//Народная трибуна. – 1994. – 11 марта.

 

Выключить

Муниципальное бюджетное учреждение

"Центральная городская библиотека"

Размер шрифта:
А А А
Изображения:
ВКЛ ВЫКЛ
Цвета:
A A A